У нас, японских военнопленных, оставалась хотя бы надежда выжить и когда-нибудь вернуться на родину, а у оказавшихся в лагерях русских и ее не было. Этому офицеру, скорее всего, тоже суждено оставить свои кости в сибирской земле.
Но одно не давало мне покоя. Теперь он знал мое имя и где меня найти. До войны я, сам того не зная, участвовал вместе с Ямамото в секретной разведывательной операции на монгольской территории, куда мы проникли, переправившись через Халхин-Гол. Если офицер сболтнет об этом кому-нибудь, положение мое станет незавидным. Но он на меня так и не донес. Как я потом понял, он имел на меня куда более серьезные виды.
Через неделю я снова увидел его на станции. Одетый в ту же заношенную робу, со скованными цепью ногами, офицер дробил кувалдой камни и тоже меня заметил. Положил кувалду на землю и, вытянувшись, как будто на нем был офицерский мундир, повернулся в мою сторону. Он улыбался — на этот раз сомнений быть не могло — еле заметно, но улыбался, и в этой улыбке затаилась жестокость, от которой у меня по спине пробежал холодок. И глаза... в них застыло такое же выражение, с каким он взирал на Ямамото, когда с того сдирали кожу. Я ничего не сказал и прошел мимо.
В военном штабе при лагере был один офицер, с которым у меня установились приятельские отношения. По специальности тоже географ, учился в Ленинградском университете, примерно моих лет. Нас связывал интерес к картографии, мы со-
688
шлись на этой почве и часто вели профессиональные разговоры. Его интересовали оперативные карты Маньчжурии, составленные Квантунской армией. Разумеется, при его начальстве мы об этом не говорили, но стоило двум картографам остаться одним, как нас было не остановить. Иногда он приносил мне что-нибудь поесть, показывал фото жены и детей, оставшихся в Киеве. За все время плена среди русских это был единственный человек, с которым мне удалось как-то сблизиться. Однажды, как бы между прочим, я спросил у него о заключенных, работавших на станции, сказав, что обратил внимание на одного из них:
— Что-то он на обычных заключенных не похож. Такое впечатление, что с порядочной высоты сюда загремел. — Когда я подробно описал его внешность, Николай — так звали моего знакомого — хмуро посмотрел на меня.
— Это, наверное, Борис, по кличке Живодер. Тебе лучше держаться от него подальше.
Я поинтересовался, почему. Николаю, судя по всему, не очень хотелось распространяться на эту тему, но я был ему нужен, поэтому он, хоть и с неохотой, но рассказал, как Борис Живодер оказался на шахте.
— Только не вздумай передавать кому-нибудь, что я тебе скажу, — предупредил Николай. — Он очень опасный человек. Кроме шуток — я бы и близко к нему не подошел.
Вот что рассказал Николай. Настоящее имя Живодера — Борис Громов. Майор НКВД, как я и предполагал. В 1938 году, когда Чойбалсан захватил в Монголии власть, а потом стал премьер-министром, Громова послали в Улан-Батор военным советником. Там он взялся за организацию госбезопасности по образцу бериевского НКВД, отличился в подавлении контрреволюционных элементов. Он и его подручные устраивали облавы, бросали людей в лагеря, пытали и при малейшем подозрении без всяких колебаний отправляли на смерть.
После окончания военных действий у Номонхана, когда кризис на Дальнем Востоке миновал, его отозвали в Москву и направили в оккупированную Советским Союзом Восточную Польшу с заданием провести чистку в польской армии. Там он
689
и заработал прозвище — Живодер. Пытал своих жертв, сдирая с живых людей кожу. Для этого у него был специальный человек, вывезенный из Монголии. Понятно, что поляки смертельно его боялись. Человек, на глазах у которого сдирают кожу с другого человека, готов признаться в чем угодно. Когда немецкие войска неожиданно перешли границу и между Германией и СССР началась война, он вернулся из Польши в Москву. Там уже шли массовые аресты по подозрению в тайных связях с гитлеровским режимом, людям подписывали смертные приговоры, отправляли в лагеря.
|